Душный, липкий горячий воздух, казалось, застыл, и лишь изредка разбавлялся потоками такого же запревшего. Нещадно палившее солнце грело асфальт, от которого медленными прозрачными языками вверх поднимался жар. Иссушенные листья хрустели под обожжёнными городским бетоном босыми ногами. Отчаянно хотелось курить. Долго, много, роняя пепел на расстёгнутую рубашку, на белые брюки, на груду сломанных пополам сигарет на асфальте. Чтобы казалось, что пепел повсюду, что он сыпется с неба, набивается в рот, мягко ложится на неторопливых, разморенных жарой людей, на старую собаку, беспокойно спящую под каменной лавкой, на светлые волосы, на самое сердце, и дальше там тлеет. И упасть так в траву где-то далеко, и не видеть этого болезненно-серого. Одним остаться, кто пепел видел, и с сердца его стряхнуть прямо там ещё, чтобы жизнь не пачкать. И можно дальше жить. И умереть. Ярко. В зелёной траве, там, где рядом луга и хмель. Живёт, зреет.
Может, кто-то помнит драббл по Шизае на эту музыку?
По этой музыке я могу писать бесконечно. Она такая жаркая, летняя, иногда, совсем редко прохладой разбавляющая муть, проясняющая сознание.
Душный, липкий горячий воздух, казалось, застыл, и лишь изредка разбавлялся потоками такого же запревшего. Нещадно палившее солнце грело асфальт, от которого медленными прозрачными языками вверх поднимался жар. Иссушенные листья хрустели под обожжёнными городским бетоном босыми ногами. Отчаянно хотелось курить. Долго, много, роняя пепел на расстёгнутую рубашку, на белые брюки, на груду сломанных пополам сигарет на асфальте. Чтобы казалось, что пепел повсюду, что он сыпется с неба, набивается в рот, мягко ложится на неторопливых, разморенных жарой людей, на старую собаку, беспокойно спящую под каменной лавкой, на светлые волосы, на самое сердце, и дальше там тлеет. И упасть так в траву где-то далеко, и не видеть этого болезненно-серого. Одним остаться, кто пепел видел, и с сердца его стряхнуть прямо там ещё, чтобы жизнь не пачкать. И можно дальше жить. И умереть. Ярко. В зелёной траве, там, где рядом луга и хмель. Живёт, зреет.
Душный, липкий горячий воздух, казалось, застыл, и лишь изредка разбавлялся потоками такого же запревшего. Нещадно палившее солнце грело асфальт, от которого медленными прозрачными языками вверх поднимался жар. Иссушенные листья хрустели под обожжёнными городским бетоном босыми ногами. Отчаянно хотелось курить. Долго, много, роняя пепел на расстёгнутую рубашку, на белые брюки, на груду сломанных пополам сигарет на асфальте. Чтобы казалось, что пепел повсюду, что он сыпется с неба, набивается в рот, мягко ложится на неторопливых, разморенных жарой людей, на старую собаку, беспокойно спящую под каменной лавкой, на светлые волосы, на самое сердце, и дальше там тлеет. И упасть так в траву где-то далеко, и не видеть этого болезненно-серого. Одним остаться, кто пепел видел, и с сердца его стряхнуть прямо там ещё, чтобы жизнь не пачкать. И можно дальше жить. И умереть. Ярко. В зелёной траве, там, где рядом луга и хмель. Живёт, зреет.